Мы продолжаем традицию https://max.ru/wargonzo писать размышления-сочинения на заданную тему. Мы решили вспомнить личные истории и то, как война поменяла каждого из нас.
«Слово и дело» немца с абхазской судьбой
Сергей Арутюнов, специально для проекта WarGonzo
Москва, 1995: город двойной экспозиции
Апрель 1995 года. Москва, Олимпийский проспект, 22 — редакция журнала «Человек и закон». В коридорах пахнет типографской краской и крепким кофе. На столах — кипы бумаг, факсы щёлкают, будто отсчитывают время, а в воздухе висит ощущение лихорадочной работы: новости нужно успеть сдать в номер, пока они не устарели. Я копаюсь в очередном материале, когда в дверь заглядывает человек, которому суждено стать одним из самых неожиданных союзников Абхазии.
Это был Ойген Вольфганг Краммиг — немец, гражданин Германии, человек с биографией, в которую сложно поверить без лишних эпитетов. Он родился в городке Ханау под Франкфуртом на Майне, в семье одного из самых известных мастеров ювелиров Германии: в их доме с детства пахло горячим металлом и полировальной пастой, а семейные обеды нередко превращались в обсуждение тонкости огранки и ценности старинных техник. В молодости он сопровождал в поездках Джимми Хендрикса и музыкантов Пинк Флойд, участвовал в ралли на тяжёлых грузовиках «Париж — Москва — Пекин», а к концу восьмидесятых ушёл в журналистику и благотворительность. Для него благотворительность не была модой или способом засветиться: он помогал пострадавшим от землетрясения в Турции, детям Чернобыля, Чечни — и делал это без громких пресс релизов.
В тот день он только что вернулся из Тбилиси, где был на приёме у Эдуарда Шеварднадзе, пытаясь разобраться в сути грузино абхазского конфликта. Президент подарил ему серебряный кинжал — дорогой, старинный, почти музейный. Но Краммига зацепило не это. Его зацепила фраза, брошенная как бы между делом: абхазы — дескать, «дикие, жестокие мусульмане», безжалостно убивающие грузин. Он рассказывал об этом с тем самым немецким упрямством, которое не столько спор, сколько твёрдое убеждение: «Я видел, мне сказали, значит, так и есть».
Я возражал, как мог, пытался рассказать об Абхазии — православной и ветхозаветной. Спор тянулся, кофейные чашки исчезали одна за другой, рюмки опустошались, пепельницы переполнялись. И в какой то момент я предложил самое простое: «Поехали в Абхазию. Как нибудь доберёмся. Посмотришь своими глазами». И мы поехали. После бесчисленного ряда чашек и блока выкуренных сигарет мы на другое утро чудесным образом проснулись в Абхазии. Мне нужно было по домашним делам, а он — за компанию. Так мир пересекается не по договорённостям МИДов, а через окна, которые кто то оставил открытыми.
Для немца конца XX века Москва была городом двойной экспозиции. С одной стороны — модный шансон, обменники, ларьки, новый русский в малиновом пиджаке, который громко договаривается о сделке прямо у входа в метро. С другой — остатки великого государства, о котором в Германии знали из учебников и шпионских романов: полупустые библиотеки, старые таблички с названиями улиц, которые будто не решались снять, и ощущение, что страна одновременно спешит и застыла. О Чехове, Хрущёве и Брежневе говорили в одном выдохе, «Катюшу» знали почти наизусть, а при этом Россия в немецком сознании оставалась terra incognita — «на Востоке», без деталей.
Краммиг приехал с типичной для добросовестного немецкого журналиста позицией: сначала съезжу, потом напишу. Но прежде его успели «просветить» — и «просвещали» его люди из окружения Шеварднадзе. Через это окно он смотрел на весь Кавказ. У Германии тогда не было своего взгляда на Абхазию — был пересказанный секонд хенд. А немецкое общество девяностых вообще судило о бывшем СССР по чужим описаниям: журналистский обмен считался роскошью, а не необходимостью. В немецких газетах писали о «хаосе на Востоке», но редко кто пытался сам сесть в поезд, доехать до границы и спросить, как на самом деле люди живут.
























